Судьба человека (более подробная версия). Изложения

Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. Да и признаться, и сам я не охотник был на жалобных струнах играть и терпеть не мог этаких слюнявых, какие каждый день, к делу и не к делу, женам и милахам писали, сопли по бумаге размазывали. Трудно, дескать, ему, тяжело, того и гляди убьют. И вот он, сука в штанах, жалуется, сочувствия ищет, слюнявится, а того не хочет понять, что этим разнесчастным бабенкам и детишкам не слаже нашего в тылу приходилось. Вся держава на них оперлась! Какие же это плечи нашим женщинам и детишкам надо было иметь, чтобы под такой тяжестью не согнуться? А вот не согнулись, выстояли! А такой хлюст, мокрая душонка, напишет жалостное письмо - и трудящую женщину, как рюхой под ноги. Она после этого письма, горемыка, и руки опустит, и работа ей не в работу. Нет! На то ты и мужчина, на то ты и солдат, чтобы все вытерпеть, все снести, если к этому нужда позвала. А если в тебе бабьей закваски больше, чем мужской, то надевай юбку со сборками, чтобы свой тощий зад прикрыть попышнее, чтобы хоть сзади на бабу был похож, и ступай свеклу полоть или коров доить, а на фронте ты такой не нужен, там и без тебя вони много!

Только не пришлось мне и года повоевать… Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мне машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки… Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным…

Командир нашей автороты спрашивает: «Проскочишь, Соколов?» А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? «Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!» - «Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!»

Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыпет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось… Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.

Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет… Это как?

Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал, как срезанный, потому что понял, что я - уже в окружении, а скорее сказать - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает…

Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, чтó означает эта штука.

Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал… Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно…

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в стах от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. «Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе». Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: «Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?» Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.

Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. «Этот убьет и не задумается», - соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул он автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, - а другой, ефрейтор что ли, постарше его возрастом, можно сказать, пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: «О-о-о!» - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх. Хозяином оказался, сукин сын!

Но чернявый присмотрелся на мои сапоги, а они у меня с виду были добрые, показывает рукой: «Сымай». Сел я на землю, снял сапоги, подаю ему. Он их из рук у меня прямо-таки выхватил. Размотал я портянки, протягиваю ему, а сам гляжу на него снизу вверх. Но он заорал, заругался по-своему и опять за автомат хватается. Остальные ржут. С тем по-мирному и отошли. Только этот чернявый, пока дошел до дороги, раза три оглянулся на меня, глазами сверкает, как волчонок, злится, а чего? Будто я с него сапоги снял, а не он с меня.

Что ж, браток, деваться мне было некуда. Вышел я на дорогу, выругался страшным кучерявым, воронежским матом и зашагал на запад, в плен!.. А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мною и, не говоря худого слова, наотмашь хлыстнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, - и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в средину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: «Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют». И я из последних сил, но пошел.

Как только солнце село, немцы усилили конвой, на грузовой подкинули еще человек двадцать автоматчиков, погнали нас ускоренным маршем. Сильно раненные наши не могли поспевать за остальными, и их пристреливали прямо на дороге. Двое попытались бежать, а того не учли, что в лунную ночь тебя в чистом поле черт-те насколько видно, ну, конечно, и этих постреляли. В полночь пришли мы в какое-то полусожженное село. Ночевать загнали нас в церковь с разбитым куполом. На каменном полу - ни клочка соломы, а все мы без шинелей, в одних гимнастерках и штанах, так что постелить и разу нечего. Кое на ком даже и гимнастерок не было, одни бязевые исподние рубашки. В большинстве это были младшие командиры. Гимнастерки они посымали, чтобы их от рядовых нельзя было отличить. И еще артиллерийская прислуга была без гимнастерок. Как работали возле орудий растелешенные, так и в плен попали.

Первая Послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески Левобережья Дона, в степи вспухлы набитые снегом лога и балки, взломал лед, бешено взыгралы степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

Вскоре я увидела, как из-за крайней дворов хутора Вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту — лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, Подойдем вплотную, сказал приглушенным баском:

— Здорово, браток!

— Здравствуй. — Я пожал протянутую мне большую, черствую руку. Мужчина Наклонился к мальчику, сказал:

— поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездилы, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

— Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленях, удивленно приподнял белесые бровки.

— Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзает, а руки холодные — Снежко катал потому что.

Сняв со спины тощие вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мной, отец сказал:

— Беда мне с этим пассажиром. Через него и я подбился. Широко шагнешь — он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, — я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по Лужина бредет или Леденика отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. — Он помолчал немного, потом спросил: — А ты что же, браток, свое начальство ждешь?

Мне было неудобно Разуверять его в том, что я не шофер, и я ответил:

— Приходится ждать.

— С то стороны подъедут?

— Не знаешь, скоро ли подойдет лодка?

— Часа через два.

— Порядком. Ну что же, пока отдохнуть, спешить мне некуда. А я иду мимо, гляжу: свой брат-шофер загорает. Дай, думаю, зайду, перекуры вместе. Одному-то и курит, и помирать тошно. А ты богато живешь, папироскы куришь. Подмочил х, стало быть? Ну, брат, табак моченый, что конь леченый, никуда НЕ годится. Давай-ка лучше моего крепачка закурим.

Он достал из кармана защитных летних штанов свернуты в трубку малиновый Шелковый потертый кисет, развернул его, и я успел прочитать вышитую на уголке надпись: «Дорогому бойца вот ученицы 6-го класса Лебедянской средней школы».

Мы закурили крепчайшего Самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:

— Ты что же, всю войну за баранкой?

— Почти всю,

— На фронте?

— Ну, и мне там Пришлось, браток, хлебнуть Горюшко по ноздри и выше.

Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе … Издали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пепла, Наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза Были в моего случайного собеседника.

— Иной раз не спишь ночью, глядишь в темноту пустым глазами и думаешь: «За что же ты, жизнь, меня так покалечила? За что так исказнила? Нету мне ответа ни в темноте, ни при ясном солнышке … Нету и не дождусь! — И вдруг спохватился: ласково подталкивая сынишку, сказал: — Пойди, ошибок, поиграйся возле воды, в большой воды для ребятишек всегда какая-нибудь добыча найдется. Только, смотри, ноги не промочи!

Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивления отметил про себя одно странное, на мой взгляд, обстоятельство. Мальчик Был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки Были сшитые с расчетом надевать их на шерстяное носок, и очень Искусные шов на разорванном когда-то рукава курточки — все выдавало женскую заботу, умелы материнские руки. А отец выглядели иначе: прожженный в нескольких местах ватник Был небрежно и грубо заштопанные, заплата на выношенных защитных штанах не пришить как следует, а скорее наживленные широкими, мужским тропами, на нем Были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их НЕ коснулась женская рука … Еще тогда я подумал: «Или вдовец, или живет не в ладах с женой».

Но вот он, проводил глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорили, и я весь превратился в слух.

— Поначалу жизнь моя Была обыкновенная. Сам я Уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсот года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома умерли от голода Остался один. Родни — хоть слоем покатом, — нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскоросты женился. Жена воспитывалась в детско доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная, веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала; почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть — не так уж она Была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивее и желанно ее, не было на свете и не будет!

Вскоросты дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год еще две девочки … Здесь я вот товарищей откололся. Всю получку домой несу, семья стала числом порядочная, не до выпивкы. В выходной кружку пива Выпью и на этому ставлю точку.

Работал я Эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовалы: все трое учились на «отлично», а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к Этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!

За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили себя домишко об двух комнатах, с кладовкой и коридорчику. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головой есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь Сложилась бы иначе … А тут вот она, война. На второй день Повестка из военкомата, а на третий — пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери — Настенька и Олюшка. Все ребята держались молодцом. Ну, у дочерей — не без того, посверкивалы слезинки. Анатолий только плечами передергивал, как от холода, ему к тому времени уже Семнадцатый год шел, а Ирина моя … Такой я ее всего семнадцать лет нашей Совместное жизни ни разу не видал. Ночью у меня на плечо и на грудь рубаха вот ее слезам не просыхала, и утром такая же история …

Вон на полуслова резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки НЕ увидели в его словно бы мертвых, потухшего глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы …

Формировалы нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне ЗИС-5. На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу.

Только не Пришлось мне и года повоевать … Два раза за это время Был ранен, но оба раза по легкости: один раз — в мякоть руки, другой — в ногу; первый раз — пулей с самолета, другой — осколком снаряда. Дырявил немец мою машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезли до самой ручки … Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловко случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить, потому что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным …

Командир нашей автороты спрашивает: «Проскочишь, Соколов? А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? «Какой разговор! Отвечаю ему, — я должен проскочит, и баста!» — «Ну, — говорит, — дуй! Жми на всю железки!»

И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до Своих мне, браток, не Пришлось … Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. НЕ слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда — не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета — не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плечо что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя.

Колонна военнопленных, в которой был и Андрей Соколов, остановилась на ночлег в церкви. Уже здесь произошло испытание на прочность характера Соколова и других пленных: врач, вправил руку Андрею, остался человеком и в сложной ситуации, а рядом с настоящими солдатами находился также предатель. Андрей Соколов идет на убийство низменной человека ради спасения жизни молодого парня-командира.

С горечью герой вспоминает этот эпизод из своей жизни, когда впервые увидел предателя. Командир просил своего подчиненного:

«Не выдавай меня, товарищ Крыжнев». А тот засмеялся тихонько. «Товарищи, — говорит, — остались за линией фронта, а я тебя не товарищ, и ты меня не проси, все равно укажет на тебя. Своя рубашка к телу ближе». Замолчалы они, а меня озноб колотить вот такой подлючносты. «Нет, — думаю, — не дам тебя сучьему сыну, выдать своего командира! Ты у меня из Этой церкви не выйдешь, а вытянут тебя, как падлу, за ноги!» Чуть-чуть рассвело — вижу: рядом со мной лежит на спине мордатый парень, руки за голову закинул, а около него сидит в одной Исподней рубашке, колени обнял, худенький такой, курносенький парнишка, и очень собой бледные. «Ну, — думаю, — не справится Этот парнишка с таким толстым мерином. Придется мне его кончать». Тронул я его рукой, спрашиваю шепотом: «Ты — взводный?» Он Ничего не ответил, только головой кивнула. «Этот хочет тебя выдать? — Показываю я на лежачего парня. Он обратно головой кивнула. «Ну, — говорю, — держи ему ноги, Чтобы не брыкался! Да поживет!» — А сам упал на этого парня, и замерла мои пальцы у него на глотки. Он и крикнуть не успел. Подержал его под собой минут Несколько, приподнялся. Готов предатель, и язык наооку! К тому мне стало нехорошо после этого, и страшно захотелось руки помыть, будто я не человека, а какого-то гада ползучего душили … Первый раз в жизни убил, и то своего … Да какой же он свой? Он же хуже чужого, предатель. Встал и говорю взводного: «Пойдем отсюда, товарищ, церковь велика.

Желание бежать из плена не покидало Андрея Соколова все время. Однажды ему это удалось, но немцы с собаками догнали его.

На двух мотоциклах подъехалы немцы. Сначала сами били в полную волю, а потом натравили на меня собак, и с меня только кожа с мясом полетели клочья. Голого, всего в крови и привезли в лагерь. Месяц отсидел в карцер за побег, но все же живой … живой я остался! ..

В начале сентября из лагеря под городом Кюстрин перебросилы нас, сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от Дрездена. К тому времени в этому лагере было около двух тысяч наших. Все работали на каменном карьере, вручную долбилы, резалы, крошилы немецкий камень. Норма — четыре кубометра в день на душу, сугробы, на такую душу, какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточки в теле держалась. Тут и началось: через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас пятьдесят семь. Это как, браток? Беда? Здесь Своих НЕ успеваешь хоронить, а тут слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на Сибирь. Одно горе к другому, да так гнуть, что глаз от земли не подымаешь, вроде и ты туда, в чужую, немецкую землю, просишься. А лагерная охрана каждый день пьет — песни горланят, радуются, Ликуют.

И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь шел, лохмотья на нас хоть выжмы; все мы на холодном ветру продроглы как собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, Согреться — то же самое, и к тому же голодные не то что до смерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды НЕ полагалось. Снял я с себя мокроте рванье, кинул на нары и говорю: «Им по четыре кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра через глаза хватит». Только и сказал, но ведь нашелся же из Своих какой-то подлец, донесет коменданту лагеря о Эти мои горькие слова. Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, Был у нас немец Мюллер. Невысоко роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый.

Так Вот этот самый комендант на другой день после того, как я об кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с ним два охранника. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя сам герр лагерфюрер требует». Понятно, зачем требует. На распыла.

В комендантской — цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе. За столом — все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутылей со шнапсом, хлеб, сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом оглядел я всю эту жратву, и — не поверишь — так меня замутили, что за малым НЕ вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут столько добра перед тобою …

Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от стола через великую силу. Прямо передо мной сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется, перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея. Ну, я руки по швам, стоптаннымы каблуками щелкнул, громко так докладываю: «военнопленные Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант, явился». Он и спрашивает меня: «Так что же, русс Иван, четыре кубометра выработки — это много?» — «Так точно, — говорю, — герр комендант, много». — «А как тебя на могилу хватит?» — «Так точно, герр комендант, вполне хватит и даже останется». Он встал и говорит: «Я окажет тебе великую честь, сейчас лично расстреляю тебя за Эти слова Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и распишешься». — «Воля ваша», — говорю ему. Он постояли, подумал, а потом кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял, положил на него ломтики сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия». Я было из его рук и стакан взял, и закуску, но как только услыхал Эти слова, — меня будто огнем обожгло! Думаю про себя: «Чтобы я, русский солдат, да стал пить за победу немецкого оружия? А кое-чего ты не хочешь, герр комендант? Один черт мне умирать, так провались ты пропадом со своей водкой!» Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за угощение, но я непьющими». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В таком случае выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою погибель и избавление от мук я выпью», — говорю ему. С тем взял стакан и в два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение, я готов, герр комендант, пойдемте, распишете меня. Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана НЕ закусываю». Наливает он второй, подает мне. Выпил я и второй и опять же закуску не трогая, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с жизнью расставаться». Высоко поднял комендант Свои белые брови, спрашивает: «Что же не закусываешь, русс Иван? Не стесняйся! А я ему свое: «Извините, герр комендант, я и после второго стакана НЕ привык закусывать». Надули он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро говорит по-немецки: видно, переводит мои слова друзьям. То тоже рассмеялись, стулья задвигалы, поворачиваются ко мне мордами и уже, замечая, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче. Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха. Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой НЕ собираюсь, что у меня есть свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратилы, как ни старались. После этого комендант стал серьезный с виду, поправила в себя на груди два железных креста, Вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что, Соколов, ты — настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат, я — тоже солдат и уважаю достойных противников. стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня наши доблестный войска вышедшего к Волге и целиком овладелы Сталинградом. Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь. Ступай в свой блок, а это тебе за смелость «, — и подает мне со стола небольшую буханку хлеба и кусок сала.

И снова в самых сложных и драматичных жизненных испытаниях Андрей Соколов остается настоящим человеком.

Хлеб и сало Соколов делит между всеми военнопленными бараке.

В плену ему пришлось сменить много концлагерей. Последним местом плена стала его работа шофером у майора — немецкого инженера.

Утром двадцать девятого июня приказывает мой майор везти его за город, в направлении Тросницы. Там он руководил постройкой укреплений. Выехала. Майор на заднем сиденье спокойно дремлет, а у меня сердце из груди чуть не выскакивает. Ехал я быстро, но за городом сбавил газ, потом остановил машину, вылез, огляделся: далеко сзади две грузовых тянутся. Достал я гирьку, Открыл дверцу пошире. Толстяк откинулся на спинку сиденья, похрапывает, будто у жены под боком. Ну, я его тюкнул гирькой в левый висок. Он и голову уронил. Для верности я его еще раз стукнуло, но убивать до смерти не захотел. Мне его живого надо было доставит, он нашим должен Был много кое-чего порассказать. Вынули я у него из кобуры «Парабеллум», сунула себе в карман, монтировку убили за спинку заднего сиденья, телефонный провод накинули на шею майору и завязала глухим узлом на монтировке. Это Чтобы Он не свалился на бок, не упал при быстрой езде. Скоренько напялил на себя мундир и пилотку, ну, и погнали машину прямиках туда, где земля гудит, где бой идет.

Немецкий передний край проскакивать границ двух дзотов. Из блиндаж автоматчики выскочилы, и я нарочно сбавил ход, Чтобы они видел, что майор едет. Но они крик подняла, руками махают, мол, туда ехать нельзя, а я будто не понимаю, подкинул газку и пошел на все восемьдесят. Пока они опомнились и начавшего бить из пулеметов по машине, а я уже на ничья земля между воронками петляет не хуже зайца.

Здесь немцы сзади бьют, а тут Свои очертелы, из автоматов мне навстречу строчат. В четырех местах ветровое стекло пробили, радиатор пропоролы пулями … Но вот уже лесок над озером, наши бегут к машине, а я вскочила в Цей лесок, дверцу Открыл, упал на землю и целую ее, и дышать мне нечем …

Молодой парнишка, на гимнастерке у него защитные Погоны, каких я еще в глаза не видал, первым подбегает ко мне, зубы скалить: «Ага, Чертов фриц, заблудился?» Рванул я с себя немецкий мундир, пилотку под ноги кинул и говорю ему: «Милый ты мой губошлеп! Сынок дорогой! Какой же я тебя фриц, когда я природный Воронежец? В плену я был, понятно? А сейчас отвяжите этого борова, какой в машине сидит, возьмите его портфель и ведите меня к вашему командиру «.

Из госпиталя сразу же написал Ирина письмо. Описали все коротко, как был в плену, как бежал вместе с немецким майором. И, скажи на милость, откуда эта детская похвальба у меня взялась? НЕ утерпел-таки, сообщил, что полковник обещали меня к награде представит …

Две недели спал и ел. Кормили понемногу, но часто, иначе, если бы давали еды вволю, я бы мог загнутся, так доктор сказал. Набрался силенок вполне. А через две недели куска в рот взять не мог. Ответа из дома нет, и я, признаться, затосковал. Эда и на ум не идет, сон от меня бежит, всякие дурные мыслишки в голову лезут … На третьей Неделе получаю письмо из Воронежа. Но пишет НЕ Ирина, а сосед мой, столяр Иван Тимофеевич. Не дай бог никому таких писем получать! .. Сообщает он, что еще в июне сорок второго года немцы бомбили авиазавод и одна тяжелая бомба попала прямо в мою хатенку. Ирина и дочери как раз Были дома … Ну, пишет, что не нашли вот них и следа, а на месте хатенкы — глубокая яма … Не дочитала я в Цей раз письмо до конца. В глазах потемнело, сердце сжалось в комок и никак НЕ разжимается. Прилег я на койку, немного отлежался, дочитала. Пишет сосед, что Анатолий во время бомбежки был в городе. Вечером вернулся в поселок, посмотрел на яму и в ночь опять ушел в город. Перед уходом сказал соседу, что будет просится добровольцем на фронт. Вот и все.

Молчать было тяжело, и я спросил:

— Дальше-то? — Нехотя отозвался рассказчик. — Дальше Получил я вот полковника месячный отпуск, через неделю был в Воронеже. Пешком дотопал к места, где когда-то семейно жил. Глубокая воронка, налитая ржавой водой, кругом Бурьян по пояс. Глушь, тишина кладбищенская. Ох, и тяжело же было мне, браток! Постояли, поскорбел душою и опять пошел на вокзал. И времени оставаться там не мог, в Цей же день уехал обратно в дивизию. Но месяца через три и мне блеснула радость, как солнышко из-за тучи: нашелся Анатолий. Прислал письмо мне на фронт, видать, с второго фронта. Адрес мой узнал от соседа, Ивана Тимофеевича. Оказывается, попал он поначалу в артиллерийское училище; там-то и пригодились его таланты к математике. Через час с отличием закончила училище, пошел на фронт и вот уже пишет, что Получил звание капитана, командует батареи «сорокапяток», имеет шесть орденов и медали. Словом, обштопал родителя со всех концов. И опять я возгордился им ужасно! Как ни крути, а мой родной сын — капитан и командир батареи, это не шутка! Да еще при таких орденах. Это ничего, что отец его на «студебеккеры» снаряды возит и прочее военное имущество. Отцово дело отжитое, а у него, в капитана, все впереди. И началися у меня по ночам стариковские мечтаниях: как война кончится, как я сына Женю и сам при молодых жить буду, плотничий и внучат нянчить. Словом, всякая такая стариковская штука. Но и тут получилась у меня полная осечка. Зимой наступали мы без передышкы, и особо часто писать друг другу нам было некогда, а к концу войны, уже возле Берлина, утром послал Анатолия письмишко, а на другой день Получил ответ. И тут я понял, что Подошли мы с сыном к германской столице разными путями, но находимся один вот одного поблизости. Жду НЕ дождусь, прямо-таки не чаю, когда мы с ним свидимся. Ну и свиделись … Аккурат девятого мая, утром, в День Победы, убил моего Анатолия немецкий снайпер.

Во второй половине дня вызывает меня командир роты. Гляжу, сидит у него незнакомый мне артиллерийских подполковник. Я вошел в комнату, и он встал, как перед старшим по званию. Командир моей роты говорит: «К тебе, Соколов», — а сам к окну отвернулся. Пронизало меня, будто электрическим током, потому что почуял я недоброе. Подполковник подошел ко мне и тихо говорит: «Мужайся, отец! Твой сын, капитан Соколов, убит сегодня на батарее. Пойдем со мной!»

Похоронили я в чужой, немецкой земле последнюю свою радость и надежду, ударила батарея моего сына, провожая своего командира в далекий путь, и словно что-то во мне оборвалось … Приехал я в свою часть сам не свой. Но тут вскоросты меня демобилизовалы. Куда идти? Неужто в Воронеж? Ни за что! Вспомнил, что в Урюпинск живет мой дружок, демобилизованный еще зимою по ранение, — он когда-то приглашал меня к себе, — вспомнил и поехал в Урюпинск.

Приятель мой и жена, его Были бездетные, жили в собственном домик на краю города. Он хотя и имел инвалидность, но работал шофером в автороте, устроился и я туда же. Поселился у приятеля, приютили они меня. Разные грузы перебрасывалы мы в районы, осенью переключились на вывозку хлеба. В это время я и познакомился с моим новым сынком, вот с этим, какой в песке играется.

Из рейса, бывало, вернешься в город — понятно, первым делом в Чайную: перехваты чего-нибудь, ну, конечно, и сто грамм выпить с устатку. К этому вредно делу, надо сказать, я уже пристрастился как следует … И вот однажды вижу возле чайной этого парнишку, на другой день — опять вижу. Этакий маленький оборвыш: личико все в арбузном соке, покрыта пылью, грязный, как прах, нечесаный, а глазенки — как звездочки ночью после дождя! И к тому он мне полюбился, что я уже, чудное дело, начал скучать по нем, спешу из рейса поскорее его увидали. Около чайной он и кормился — кто что даст.

На четвертый день прямо из совхоза, груженный хлебом, подворачиваю к чайной. Парнишка мой там сидит на крыльце, ножонкамы болтает и, по всему видать, голодный. Высунулся я в окошко, кричу ему: «Эй, Ванюшка! Садись Скорее на машину, прокача на элеватор, а оттуда вернемся сюда, пообедаем». Он вот моего окрик вздрогнул, соскочил с крыльца, на подножки вскарабкался и тихо так говорит: «А вы откуда знаете, дядя, что меня Ваней зовут?» И глазенки широко раскрыл, ждет, что я ему отвечу. Ну, я ему говорю, что я, мол, человек бывалый и все знаю.

Зашел он с правой стороны, я дверцу Открыл, посадили его рядом с собой, поехали. Шустрый такой парнишка, а вдруг чего-то притих, задумался и нет-нет да и взглянет на меня из-под длинных Своих загнутых кверху ресниц, вздохнет. Такая мелкая птица, а уже научилась вздыхать. Его ли это дело? Спрашиваю:

«Где же твой отец, Ваня? Шепчет: «Погиб на фронте». — «А мама?» — «Маму бомбой убило в поезде, когда мы Ехали». — «А откуда вы Ехали? — «Не знаю, не помню …» — «И никого у тебя тут родных нету?» — «Никого». — «Где же ты ночуешь?» — «А где придется». Закипела тут во мне горючая слеза, и сразу я Решил: «Не бывать тому, Чтобы нам порознь пропадать! Возьму его к себе в дети». И сразу у меня на душе стало легко и как-то светло. Наклонился я к нему, тихонько спрашиваю: «Ванюшка, а ты знаешь, кто я такой?» Он и спросил, как выдохнул: «Кто?» Я ему и говорю так же тихо: «Я — твой отец».

Боже мой, что тут произошло! Кинулся вон к ® мне на шею, целует в щеки, в губы, в лоб, а сам, как свиристель, так звонко и тоненько кричит, что даже в кабинке глушно: «Папка родненький! Я знал, я знал, что ты меня найдешь! Все равно найдешь! Я так долго ждал, когда ты меня найдешь! » Прижался ко мне и весь дрожит, будто травинка под ветром. А у меня в глазах туман, и тоже всего дрожь бьет, и руки трясутся … Как я тогда руля не упустили, диву можно даться! Но в кювет все же нечаянно съехал, заглушили мотор. Пока туман в глазах не прошел, — побоялся ехать, как бы на кого не нагрянет. Постояла так минут пять, а сынок мой все жмется ко мне изо всех силенок, молчит, вздрагивает. Обнял я его правой рукой, потихоньку прижали к себе, а левой развернул машину, поехал обратно, на свою квартиру. Какой уж там мне элеватор, тогда мне не до элеватора было.

бросил машину возле ворот, нового своего сынишку взял на руки, несу в дом. А вон как обвила мою шею ручонкамы, так и не оторвался до самого места. Прижался своей щекой к моей небритой щеке, как прилип. Так я его и внес. Хозяин и хозяйка в аккурат дома были. Вошел я, моргаю им обоим глазами, бодрый так говорю: «Вот и нашел я своего Ванюшку! Принимайте нас, добрые люди!» Они, оба мои бездетные, сразу сообразили, в чем дело, засуетились, забегалы. А я никак сына вот себя не оторва. Но кое-как уговорил. Помыл ему руки с мылом, посадили за стол. Хозяйка щей ему в тарелку налила, да как глянула, с какой он жадностью ест, так и залилась слезами.

Перед рассветом проснулся, не пойму, с чего мне так душно стало? А это сынок мой вылез из простыню и поперек меня улегся, раскинулся и ножонкой горло мне придавило. И беспокойному с ним спать, а вот привык, скучно мне без него. Ночью то погладишь его сонного, то Волосенко на вихрях понюхаешь, и сердце отходит, становится мягче, а то ведь оно у меня закаменело вот горя …

Может, и жили бы мы с ним еще с годик в Урюпинск, но в ноябре случился со мной грех: ехал по грязи, в одном хуторе машину мою занесло, а тут корова подвернулась, я и сбил ее с ног. Ну, известное дело, бабы крик подняла, народ сбежался, и автоинспектор тут как тут. Отобрали у меня шоферскую книжку, как я ни просил его смилостивиться. Корова поднялась, хвост задрала и пошла скакать по переулку, а я книжки лишился. Зиму проработал плотником, а потом списался с одним приятелем, тоже сослуживцев, — он в вашей области, в Кашарском районе, работает шофером, — и тот пригласили меня к себе. Пишет, что, мол, поработаешь полгода по плотницкой части, а там в нашей области выдадут тебе новую книжку. Вот мы с сынком и командируемся в Кашары походным порядком. Да оно, как тебе сказать, и не случись у меня Этой аварии с коровой, я все равно подался бы из Урюпинск. Тоска мне не дает на одном месте долго засиживаться. Вот уже когда Ванюшка мой подрастет и придется определять его в школу, тогда, может, и я угомонюсь, буду жить на одном месте.

Чужой, но ставший мне близким человек поднялся, протянул большую, твердую, как дерево, руку:

— Прощай, браток, счастливо тебе!

— И тебя счастливо добраться до Кашар.

— Благодарствую. Эй, сынок, пойдем к лодке. Мальчик подбежал к отцу, пристроился справа и, держась за полу отцовского ватника засеменил рядом с широко шагавших мужчиной.

Два осиротевших человека, две песчинкы, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы … Что-то ждет их впереди? И хотелось бы думать, что Цей русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит и около отцовского плеча вырастет тот, которые, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его Родина.

С тяжелой грустью смотрел я им вслед … Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставании, но Ванюшка, Вот тогда Несколько шагов и заплетая куцымы ножками, возвернулся на ходу ко мне лицом, помахала розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Здесь главное — уметь вовремя отвернуться. Здесь самое главное — не ранит сердце ребенка, Чтобы Он не увидели, как бежит по твоей щеке жгучая и искупаю мужская слеза … »


Отметьте в рассказе Андрея Соколова из произведения М. А. Шолохова «Судьба человека» просторечную лексику и фразеологию объясните ее стилистическую роль в произведении. Отдельно выпишите слова поенной лексики и выясните их происхождение и способы словообра- 5 а и и я. Сделайте разбор односоставных предложений, включая те, которые входят в состав сложных.
Только нс пришлось мне и года повоевать... Два раза за это время был ранен, но оба раза по легкости: один раз -в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой- осколком снаряда. Дырявил немец мне машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадцатидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить, потому что бой приближался к нам: слева чьи-то тапки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным...
Командир нашей автороты спрашивает: «Проскочишь, Соколов?» А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? «Какой разговор! - отвечаю ему.- Я должен проскочить, и баста!» - «Ну, говорит, дуй! Жми на всю железку!»
Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехота наша и справа -,и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я па проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось.,. Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.
Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует,- сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет... Это как?
Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собой подкосились, и я упал, как срезанный, потому что понял, что я - уже в окружении, а скорее сказать - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает...
Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.

Михаил Шолохов

Судьба человека
(В сокращении. Начало)

Евгении Григорьевне Левицкой,
члену КПСС с 1903 года

Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.

В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое - всего лишь около шестидесяти километров,- но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. <...>

Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Бланку. <...>

Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но, сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка «Веломора» совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы. <...>

Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту - лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый 1 мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:

Здорово, браток!

Здравствуй.- Я пожал протянутую мне большую черствую руку.

Мужчина наклонился к мальчику, сказал:

Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездим, а он вот эту маленькую машину гоняет.

Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:

Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?

С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.

Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные - снежки катал потому что.

Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:

Беда мне с этим пассажиром! Через него и я подбился 2 . Широко шагнешь,- он уже на рысь переходит 3 , вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. <...>

Мы закурили крепчайшего самосада и долго молчали. Я хотел было спросить, куда он идет с ребенком, какая нужда его гонит в такую распутицу, но он опередил меня вопросом:

Ты что же, всю войну за баранкой?

Почти всю.

На фронте?

Да. - Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.

Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе... Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника. <...>

Еще когда мы в молчании курили, я, украдкой рассматривая отца и сынишку, с удивлением отметил про себя одно странное, на мой взгляд, обстоятельство. Мальчик был одет просто, но добротно: и в том, как сидела на нем подбитая легкой, поношенной цигейкой длиннополая курточка, и в том, что крохотные сапожки были сшиты с расчетом надевать их на шерстяной носок, и очень искусный шов на разорванном когда-то рукаве курточки,- все выдавало женскую заботу, умелые материнские руки. А отец выглядел иначе: прожженный в нескольких местах ватник был небрежно и грубо заштопан, латка на выношенных защитных штанах не пришита как следует, а скорее наживлена широкими, мужскими стежками; на нем были почти новые солдатские ботинки, но плотные шерстяные носки изъедены молью, их не коснулась женская рука... Еще тогда я подумал: «Или вдовец, или живет не в ладах с женой».

Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух:

Поначалу ясизнь моя была обыкновенная. Сам я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать пятый год подался на Кубань, ишачить 4 на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни - хоть шаром покати,- нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная, веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства" узнала, почем фунт лиха стоит 5 , может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть - не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивей и желанней ее, не было на свете и не будет!

Придешь с работы усталый, а иной раз и злой, как черт. Нет, на грубое слово она тебе не нагрубит в ответ. Ласковая, тихая, не знает, где тебя усадить, бьется, чтобы и при малом достатке сладкий кусок тебе сготовить. Смотришь на нее и отходишь сердцем, а спустя немного обнимешь ее, скажешь: «Прости, милая Иринка, нахамил я тебе. Понимаешь, с работой у меня нынче не заладилось». <...>

Приходилось кое-когда после получки и выпивать с товарищами. <...>

И опять же ни тебе упрека, ни крика, ни скандала.

Утром она меня часа за два до работы на ноги подымет, чтобы я размялся. Знает, что на похмелье я ничего есть не буду, ну, достанет огурец соленый или еще что-нибудь по легости, нальет граненый стаканчик водки: «Похмелись, Андрюша, только больше не надо, мой милый». Да разве же можно не оправдать такого доверия? <...>

Вскоре дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через год еще две девочки... Тут я от товарищей откололся. Всю получку домой несу. <...>

В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли, как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека, приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое - вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса...

Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на «отлично», а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть, как гордился!

За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили себе домишко об двух комнатках, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головой есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе...

А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий - пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери - Настенька и Олюшка. <...>

Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: «Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье». Она и говорит и за каждым словом всхлипывает: «Родненький мой... Андрюша... не увидимся... мы с тобой... больше... на этом... свете...»

Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понять, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня была дурачья; она попятилась, шага три отступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: «Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени зажцво хоронишь?!» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе...

Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы.

Не надо, друг, не вспоминай! - тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:

До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!.. <...> Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы, как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо: проезжать мне мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди, губы белые как мел, что-то она шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра... Такой она и в памяти мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез... По большей части такой я ее и во сне всегда вижу... <...>

Только не пришлось мне и года повоевать... Два раза за это время был ранен, но оба раза по легости: один раз - в мякоть руки, другой - в ногу; первый раз - пулей с самолета, другой - осколком снаряда. Дырявил немец мне машину и сверху и с боков, но мне, браток, везло на первых порах. Везло-везло, да и довезло до самой ручки... Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал, и оказалась одна наша стодвадца-тидвухмиллиметровая гаубичная батарея почти без снарядов; нагрузили мою машину снарядами по самую завязку, и сам я на погрузке работал так, что гимнастерка к лопаткам прикипала. Надо было сильно спешить, потому что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным...

Командир нашей автороты спрашивет: «Проскочишь, Соколов?» А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться 6 буду? «Какой разговор! - отвечаю ему.- Я должен проскочить, и баста!» - «Ну,- говорит,- дуй! Жми на всю железку!» <...>

До батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось... Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда,- не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета,- не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.

Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует,- сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то уже сзади меня идет... Это как?

Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - уже в окружении, а скорее сказать - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает. <...>

Ну вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал... Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно.

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчком. «Вот, думаю, и смерть моя на подходе». Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. <...>

Молодой парень, собою ладный такой, чернявый, а губы тонкие, в нитку, и глаза с прищуром. «Этот убьет и не задумается»,- соображаю про себя. Так оно и есть: вскинул он автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу,- а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать, пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: «О-о-о!» - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотина, трудиться на наш райх 7 . Хозяином оказался, сукин сын! <...> А ходок тогда из меня был никудышный, в час по километру, не больше. Ты хочешь вперед шагнуть, а тебя из стороны в сторону качает, возит по дороге, как пьяного. Прошел немного, и догоняет меня колонна наших пленных, из той же дивизии, в какой я был. Гонят их человек десять немецких автоматчиков. Тот, какой впереди колонны шел, поравнялся со мной и, не говоря худого слова, наотмашь хлестнул меня ручкой автомата по голове. Упади я, и он пришил бы меня к земле очередью, но наши подхватили меня на лету, затолкали в середину и с полчаса вели под руки. А когда я очухался, один из них шепчет: «Боже тебя упаси падать! Иди из последних сил, а не то убьют». И я из последних сил, но пошел. <...>

1 Сутуловатый - немного сгорбленный.

2 Подбился - здесь: устал.

3 На рысь переходит - начинает бежать.

4 Ишачить (просторечное) - выполнять тяжелую, грубую и неблагодарную работу.

5 Узнала, почем фунт лиха стоит - узнала горе.

6 Чухаться - здесь: медлить.

7 Райх (от немецкого Reich) - государство.

Командир нашей! автороты спрашивает: "Проскочишь, Соколов?" А тут и спрашивать нечего было. Там товарищи мои, может, погибают, а я тут чухаться буду? "Какой разговор! - отвечаю ему. - Я должен проскочить, и баста!" - "Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку!"

Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось... Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю.

Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет... Это как?

Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает...

Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.

Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу прошли мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал... Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно...

Думал, все прошли, приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. "Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: "Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди?" Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.

Что еще почитать